– Зачем вы это сделали? – спросил он ее с робким укором.
– Что сделала?
– Игнатия обидели. Это очень нехорошо.
– Вы не желали ехать со мною? – спросила она резко.
– Я не про то. Вы его-то обидели. Его особенно нельзя обижать. И вообще нельзя.
– Почему это? – спросила она с надменностью. – Бросьте ваши пустяки и знайте, что обижать ничуть не плохо. Каждый за себя: чем чаще «обижаешь», как вы говорите, других – тем, значит, ты сильнее. А сила – все. Впрочем, я прекращаю это. Скучно.
– Ах нет, нет! – воскликнул Ян. – Ради Бога! Дайте мне вам сказать. Это так просто. Вам больно, когда вас оскорбляют?
– Да, больно.
– Очень больно? Больнее, чем всякое другое горе?
– Да.
– И мне, и другому, и еще другому… Но вы мое оскорбление не можете чувствовать, мою боль. Вы только свою. А я вашу или другого могу чувствовать, почти как свою. Это что значит? Это значит, что у нас с вами души различны, у меня больше воспринимает, а у вас иная душа, у нее уже круг восприятия, она не достигает…
– Что вы говорите…
– Вот как глаза близорукие, – продолжал Ян, спеша и увлекаясь. – Предмет есть, но человек его не видит, потому что он в узком кольце только видит, ну и не может, конечно, им, предметом, радоваться или печалиться. Чувствовать себя, свою боль – это первоначально. А понять боль другого – это очень трудно и тонко, этого животные никогда не могут И людям трудно, я часто бессознательно, не желая… Боже мой, что это я? Простите, не слушайте, я глупости… Я к тому это говорю, что вот Игнатий… Ему больно.
– Скажите, – опять резко прервала его Раиса, – вы очень любите Игнатия Самохина?
– Я… люблю, – ответил Ян. – Почему вы меня спрашиваете?
– Потому, что я не понимаю, как можно допускать себя до такого унижения, слушать и терпеть покорно то, что вы терпите от этого человека. Вы говорили, что чувствуете боль оскорбления. Ведь он оскорбляет вас! И вы молчите… Мне стыдно, стыдно… Иль вы его боитесь?
Глаза ее блестели, прекрасное лицо было гневно.
– Я вам скажу сейчас, – проговорил Ян. – Вы не знаете Игнатия. Если я ему не позволю себя оскорблять, ему будет больнее, чем мне, если я позволю. Я знаю, что будет больнее. Я не могу, чтобы он страдал, не могу для себя, для вас…
Раиса вздрогнула, она поняла больше, чем, быть может, понимал сам Ян. Но Ян не заметил и продолжал:
– Вся жизнь его – сплошь – страдание. Я понял это с давних пор. Он везде конца ищет, – добавил Ян, – и мучается, что нет конца.
– Какого конца? Я думала об этом, но скажите вы.
– Все равно какого. В чем-нибудь. Нити тянутся, тянутся, и мы только нити видим, а концы спрятаны… не здесь. Здесь только «больше» и «меньше», а он, Игнатий, хочет увидать большое или малое, – но все. В какую-нибудь сторону дойти. Он так давно этого хочет, что, может быть, и сам почти не сознает, но вся душа у него к этому направлена, и он мучится. Я ему необходим. Он меня оскорбляет и невольно дальше идет, добивает, все к «концу» ведет, все надеется увидеть конец. И пусть надеется. Жаль его! Надо это, то есть, что конца нет – понять и покориться, в иную сторону взглянуть, а он не может… И вы еще сами его оскорбляете!
Раиса сидела, опустив глаза. Лицо ее было серьезно и сосредоточенно.
– Знаете? Я скажу – так и быть… Я сама прежде об этом «конце» думала. Я была еще совсем девочка. И все хотела сделать что-нибудь великое, но такое… беспримерное. А потом вижу, что не могу – и думаю: дай что-нибудь дурное сделаю, но очень, очень дурное, до дна дурное… Ведь все равно, лишь бы до дна?.. У меня была сестренка маленькая, годовалая, любила меня… Я взяла ее на руки, пошла по лестнице, разжала руки – и она упала по ступенькам вниз…
– Господи! – воскликнул Ян вне себя, со слезами в голосе. – Господи, что это? Что вы сделали? Да как вы смели?
Он забылся, схватил Раису за одежду, почти кричал:
– Ребенка! Девочку маленькую! А она, верно, и пошла-то к вам, улыбаясь, верила вам и руками за вас не держалась… Какие бывают у них ручки: круглые, с ямочками, с глубокой складочкой у кисти, точно ниточкой перевязано… Она верила и за то должна головой… головой по ступенькам… Как вы могли из-за лжи, из-за того, что слепы и буйны люди…
– Успокойтесь, пожалуйста, – произнесла Раиса холодно. – Сестра моя не расшиблась, она лет через пять после того умерла от дифтерита. А вот, кстати, мы и приехали. Милости просим.
В тот же вечер Самохин сидел в комнате Яна. Ранний ноябрьский сумрак давно наступил, горела низенькая лампа под зеленым колпаком, в соседней комнате спала бабушка. Ольга ее сама накормила и уложила, как всегда по воскресеньям.
– Что, еще не вернулся Иван Иванович? – спросила она осторожно, просунув голову в дверь.
– Нет.
– Ах, это вы! – протянула Оля, увидев Самохина. Она его не любила.
– Ольга Дмитриевна, зайдите на минутку, – позвал Самохин. – Мне нужно сказать вам два слова.
Девушка неохотно вошла и притворила за собой дверь.
– Присядьте, не дичитесь. Увидите, скажу важное. Вы думаете, почему Ян так долго не возвращается?
– Ума не приложу, – вдруг беспокойно заговорила Ольга. – Прием в больнице кончается в четыре, а теперь седьмой. И не обедал он… Просто не знаю.
– Вы думаете, он у сестры?
– А где же? Сегодня воскресенье.
– Он в больнице и не был. Его при мне посадили и увезли, кое-кто подороже сестры! Я знал, что его нет, я пришел сюда с вами говорить, а не с ним.
Ольга сидела бледная, как смерть, без слов.
– Да вы не пугайтесь, – продолжал Самохин. – Только вам надо знать, что его ждет величайшее горе, если он не станет себя иначе держать, не поймет, где его место. Девушка она бессердечная, злая, к тому же богатая и гордая. Ян для нее – ничто.