Том 2. Сумерки духа - Страница 135


К оглавлению

135

Он обернулся. С ним говорил чернобородый, сутуловатый студент, уже далеко не юный, которого он раньше не видел. Шадрову понравились его спокойные глаза.

– Я вас никогда не слышал, – продолжал студент. – Я на естественном теперь. Но работу вашу читал, – она мне понравилась. Скомкано только, на мой взгляд. Тема уж очень обширная, – нельзя справиться на двадцати страницах.

– Вы правы, – доверчиво сказал Шадров. – Но эта статья – почти набросок. Я, может быть, не должен был ее отдавать в печать. Она войдет, по материалам, в мою книгу по философии истории, которой я теперь занят.

– Я слышал, – сказал студент задумчиво и прикусил кончик своей черной бороды. – Широкая это работа. Всеобъемлющая. Для выполнения эдакой работы прямо нечеловеческая эрудиция нужна, да объективность чертовская. До сих пор ведь ни одной настоящей научной, философско-исторической книги нет. Возьмем из написанных. Ну, скажем…

Шадров начал слушать внимательно, но в эту минуту Нина Авдеевна, чутким ухом уловившая их разговор и очень им обрадованная, перебила:

– Вы говорите о философии истории? Вы правы: такой книги еще не существует. Но вот вопрос: может ли она существовать?

– Почему же не может? – медленно спросил чернобородый студент. – В принципе может.

Профессор с длинной гривой остановился на слове, посмотрел на хозяйку и на студента немного осовелыми, скучающими глазами и тотчас же, понизив голос, продолжал свой рассказ о Берлине, но обращался теперь уж только к своей соседке, полной и молчаливой поэтессе.

Нина Авдеевна между тем оживленно и громко заспорила.

– Скажите пожалуйста, не все ли равно: философия истории всего человечества или философия истории души одного человека в промежуток времени между рождением и смертью? Человечество – это одно громадное тело с одной непонятной душой, повинующейся непонятным законам. Но оно – молодо, жизнь его, – до сих пор существующая история, – так коротка! Можно ли найти глубокий, объективный и цельный философский взгляд, изучая жизнь человека, которому только двадцать лет? Философия – наука выводов, а может ли история до наших дней обосновать какие-либо выводы?

Шадров вспомнил, что все это сам говорил когда-то Нине Авдеевне, немного иначе, может быть, и как парадоксальность; но теперь эти парадоксы казались ему более верными. История жизни одного человека подчинена тем же законам и имеет те же глубины, как история человечества, только тут наши глаза могут уловить, обнять взором круг, – а там мы видим лишь начало линии. И ему страстно, но как-то по-детски, захотелось дотронуться до этой, едва круглящейся линии, взять ее, понять ее, – понять понятие непостижного круга. Только ради него он любил малейший факт прошлого, собирал, подбирал, как драгоценные камни, слова, когда-то произнесенные, деяния, великие и малые, когда-то совершенные. И, вспомнила в эту минуту свою органическую любовь ко всем открытым им или освещенным мелочам прошлого, всю необъятность, бескрайность предстоящей работы, – он испугался: ему почудилось, что он никогда не напишет своей книги, потому что ее нельзя написать, потому что нельзя постичь круга по начальной, едва согнутой линии.

А Нина Авдеевна кричала студенту:

– Да вы и судить не можете! Вы, по существу, чужды всякой научности! Вы музыкант! Дмитрий Васильевич! Ведь вы не знаете, господин Поляков – наша знаменитость! Композитор, дирижер! ему театральный оркестр предлагали, но он отказался – времени нет! Нужно в университет ходить…

– Я естественник, – упрямо сказал Поляков. – Не знаю, почему я не могу любить музыку и математику вместе (я математический кончил), если я их уже люблю, именно вместе?

– Это дилетантизм! – кричала Нина Авдеевна.

– Не понимаю вас. Я в музыке стараюсь быть не дилетантом. Почему же ей должны мешать мои математические познания и мое пристрастие к точности? Потому что у меня есть это пристрастие.

Нина Авдеевна выходила из себя, не забывая, впрочем, что она хозяйка. Шадрову понравился Поляков, ему хотелось бы позвать его к себе, но в споре казалось неловко, а было уже около десяти часов, и Дмитрий Васильевич думал уйти домой незаметно. Не спросить ли Завалишина, – может быть, он знает адрес Полякова? Но Завалишин тоже следил за спором, пытаясь говорить о мистической близости музыки и наркоза, но его не слушали.

Стало душно от теплых дыханий почти двадцати человек. Кое-кто вышел в другую комнату. Дмитрий Васильевич тоже встал, взглянул в окно, потом медленно прошел через первую комнату, – где, к счастью, на его бегство не обратили внимания, – в переднюю и через минуту был уже на воздухе. Голова ужасно кружилась и болела.

IV

В продолжение всего обратного пути Шадров думал о своей работе, но уже не о всем круге, а опять о близких мелочах, о точках этой едва согнутой линии, о точках, которые он любил почти с нежностью. Не великие и резкие события занимали его мысли теперь: он думал о неуловимых мелочах жизни неуловимо исчезнувших людей, тех, которые незаметно делают историю, и она растет их гибелью, как растут коралловые острова. Понять их жизнь, воскресить и воплотить прошлых, чтобы понять, – как это нужно, как это важно, как этого хочется! И от общих мыслей он опять перешел на близкие и задумался о последней немецкой книге, которую ему прислали. Он нашел там удивительную вещь. Автор сам не понимает ее важности, не делает выводов. Книга скверно написана, но не в том суть.

Извозчик попался ему очень хороший. Арка на Морской, площадь, набережная, Николаевский мост с мерцающей лампадой сквозь узкие окна часовни, поворот налево – и уже слабо и пустынно закивали ему навстречу редкие, тусклые огни девятой линии.

135