– Это она давно? Сразу!
– Нет, понемногу. Оттого Вера и не замечает. Жалко.
– Ну, вот жалко! А сестрица ваша… она не замужем?
– Нет, она барышня.
– Однако, что же я? До свиданья, господин Райвич. Помните, завтра в восемь, на полчаса раньше занятий!
Уходя, он прибавил:
– С эдакой-то старухой тащатся в Петербург!
– Сестре будет веселее в Петербурге, она здесь скучает, – страдальчески проговорил Ян. – Послушайте, Самохин…
– Да вы богаты, что ли?
– Нет, мы не богаты… Самохин, я говорю, нельзя ли без суда?.. К чему он, подумайте?
– Прощайте, – крикнул Игнатий и, хлопнув дверью, вышел.
Ян остался один, сел за свой старенький письменный стол и тупо, остановившимися глазами, смотрел на двор, залитый желтым весенним солнцем, и на стену противоположного дома, который не позволял видеть ни клочка неба.
Ян Райвич был поляк только по отцу, который и сам происходил из смешанной семьи. Отца давно, за какую-то провинность, сослали на поселение, там он и умер. Мать русская, имевшая от первого брака дочь Веру, уже взрослую девушку, умерла еще раньше. Ян жил в Москве у сестры с младенчества, и кроме Москвы, бабушки и сестры, никого и ничего не помнил. Он вообще стал помнить себя поздно. Говорить он начал только по четвертому году, рос тупо и вяло. Порою он просиживал часами неподвижно, глядя в одну точку немигающими глазами, с остановившейся мыслью. Сестра отдала его в реальное училище, боясь, что он не осилит латыни. Яну, действительно, очень трудно давалось ученье, хотя он и старался. Семнадцати лет он был невысок ростом, полон, медлителен в движениях. Смугловатое бледное лицо было кругло, с мягкими чертами. И руки у него были небольшие, смуглые и полные. Темные глаза навыкате он никогда не щурил, несмотря на близорукость.
Ян не любил и не думал о своем детстве, да и помнил его плохо. Но когда случилось ему обратиться мыслями назад, всегда возникала перед ним сцена, единственно уцелевшая из затуманенного прошлого. Он очень мал. Его поставили на пол, держать под мышки и заставляют идти. Ноги совсем слабые. Ян боится, он знает, что непременно упадет, если его не будут держать. Кто-то, может быть сестра, может быть няня, присела на пол в двух шагах и совсем близко протягивает руки. «Иди, иди, Ян, говорит она, не бойся, вот мои руки, видишь, здесь, иди ко мне!» Руки ее почти касаются Яна, и он идет, хочет схватиться за них, и вдруг руки отодвигаются, все дальше, и Ян падает лицом на пол, тяжело и трудно. Он был долго болен после этого падения. Няня, вероятно, думала, что ребенок просто боится решиться и хотела, обманув его, доказать ему самому, что он умеет ходить. Но Ян пошел, только веря этим протянутым рукам, упал, когда они отодвинулись, и надолго потом в душе его осталось недоумение, чувство обиды и боли, тем сильнейшей, что он ее сам не сознавал.
Сестре Ян не сказал ни о суде над ним, ни обо всей училищной истории, не то чтобы из боязни огорчить или рассердить ее, а так, по привычке быть одному со своими делами. Сестра была старше на двадцать лет, а между тем ему казалось порою, что он ее перерос. Она играла и болтала с ним, как с равным, когда он был совсем маленьким, и не заметила, что Ян становился взрослым, а она сама увядала и старела. Теперь привязанность ее ушла на бабушку, которую она считала разумным существом и кровно обижалась, если говорили, что бабушка мало понимает.
– Она отлично понимает и слышит. Только говорит плохо и ослепла. А вот мы переедем в Петербург, ей там сделают операцию… Она опять чулки будет вязать. Переедем, Ян, в Петербург, а? И вообще Петербург… Там общество… А, Ян? как ты думаешь?
Ян соглашался. Ему было все равно.
Перед «судом» Ян спал плохо. Голова у него болела, в глазах плыли зеленые пятна, когда утром он вскочил с постели и принялся одеваться. Сначала он не хотел идти «на суд», но потом решился Он знал, что они его оскорбят, потому что они всегда его оскорбляют, и в душе уже есть наболевшее место, куда одна на другую падают обиды. Но все равно, пусть! Он им скажет, что он думает, может быть, они поймут.
Он пришел раньше всех. В большой пустой зал, где собираются ученики перед молитвой, только двое или трое малышей повторяли уроки. Ян пошел в угол, за колонны, притаился и замер.
– А Райвича нет? – разбудил его резковатый голос Самохина.
– Я здесь, – сказал Ян, выходя из угла. Самохин обрадовался.
– Пришли? Отлично. Пойдемте за мной, в наш класс Живее!
Почти весь класс собрался. Впереди стояли «пострадавшие», Хлопов и Лебедев. Говорить должен был первый ученик Цибульский, детина рослый, с равнодушным рыжим лицом.
– Вы нафискалили, Райвич, – произнес он лениво, глядя с кафедры на невысокую фигуру Яна. – Вы донесли инспектору, что Хлопов и Лебедев выходили в город без спросу.
– Да ведь это же неправда, – задыхающимся голосом перебил Ян. – Вы знаете, как было… И все знают.
И он опять повторил то, что рассказывал Самохину, как он «задумался», как не слышал, что спросил его внезапно подошедший инспектор и что он ему ответил.
– Я был нездоров…
– А если нездоров, так в училище нечего лезть, – прокричал резкий голос. – Доносчик!
Ян встрепенулся.
– Послушайте, за что вы меня оскорбляете? Ведь вы же знаете, что я не доносчик! Вы думаете, что меня исключат? Я не боюсь, я все равно сам уезжаю в Петербург.
Раздались негодующие крики. Слова Райвича не понравились. Резкий голос покрыл остальные:
– Цыбульский, да скажите же ему, чтобы он молчал! Это возмутительно! Исключить! Шпион!